— Пришлось позаимствовать на память о Шарафе и Ахматджане, конечно с возвратом после войны. Славные они мужики, бдительные.
— Ну и ловкач! — прищелкнул языком Семен. — Как же тебе удалось?
Павел усмехнулся:
— Нужда заставляет. Пока через запасные полки до летной столовой доберусь, есть-то мне чем-то надо.
Он прошелся по палате, пожал всем руки, обнялся со мной и Семеном и сказал:
— Что ж, друзья, поправляйтесь. И не очень-то здесь задерживайтесь!
Следом за Геттой стал собираться в дорогу Кульпин. Он написал своей Клаве последнее письмо, в котором пятистопным ямбом, но «лесенкой», под Маяковского, извещал о своем скором возвращении. Уехал в Киргизию в инвалидный дом. Ощепков: домой возвращаться нельзя — там немцы. Младшего лейтенанта Задорожнева перевели в комсоставскую палату. Он долго не соглашался, кричал, что ему лучше лежать с солдатами. Но Анна Ефимовна была непреклонна: Иван окончательно доконал ее своими вопросами, а офицерская палата была на третьем этаже, и стало быть, не в ее отделении.
Я перебрался на койку Гетты, к окну. Из него открывался унылый вид. На улице было промозгло, слякотно. Пошли дожди. Ветер забрасывал в окна опавшие тополиные листья. Нянечка Полина Алексеевна принесла нам байковые одеяла: наступила осень, спать под простынями становилось холодно.
После второй операции я начал снова ходить на костылях. Бежали дни, шли недели. В госпитале я отметил свое девятнадцатилетие, встретил Новый год — 1943-й.
На Волге была одержана выдающаяся победа. Сталинградские полки и дивизии шли теперь вперед, на запад. А я все еще лежал в госпитале. Моя рана никак не закрывалась. На перевязках зонд уходил далеко в костную ткань. Анна Ефимовна была недовольна.
С января в госпитале открылись профессиональные курсы. Инвалидов, которые не смогут вернуться на прежнюю работу, стали обучать новым специальностям. Можно было учиться на парикмахера, сапожника, портного, часового мастера, счетовода сельпо. Последняя профессия показалась Семену наиболее престижной и вполне для него подходящей.
— Весь день на одной ноге у плиты я теперь простоять не смогу, — сказал он с грустью. — Какой из меня повар? А буду работать в своем же ресторане калькулятором или счетоводом. Разве плохо?
Я стал ходить на занятия вместе с Сенькой. Просто так, за компанию. Протяжными зимними вечерами делать было нечего, палата освещалась тускло, с наступлением сумерек приходилось откладывать книжки и газеты.
Древний старикашка, в пенсне, в старомодном сюртуке, протертом на локтях еще в каком-то дореволюционном Русско-Азиатском банке, с бабочкой вместо галстука, вручил нам под расписку по карандашу и школьной тетрадке в клеточку. Затем произнес тронную речь о всепроникающей силе двойной итальянской бухгалтерии. Начали мы, однако, с самых азов — с четырех действий арифметики и таблицы умножения: были слушатели, которые ходили в начальную школу лет тридцать назад и на том завершили свое образование. На общем фоне стать первым учеником мне было совсем не трудно. Старичок-преподаватель очень хвалил мои ответы, показывал всем в качестве образца мою тетрадку, в которой красовались одни пятерки.
Закончить курсы мне не удалось, к искреннему огорчению педагога, предрекавшего мне великое будущее на ниве сельской статистики: подоспела медицинская комиссия, я уже довольно бодро бегал с палочкой.
Меня привели в кабинет начальника госпиталя. За длинным столом сидело много врачей, и среди них Анна Ефимовна. Мне велели поставить в угол тросточку и пройтись по комнате, что я исполнил резвым шагом, стараясь не хромать. Потом врачи осмотрели мою рану, из нее по-прежнему сочилась кровяная сыворотка.
Комиссия стала совещаться. Я сидел в углу на топчане и напрягал слух. Говорила Анна Ефимовна:
— Подобные ранения обычно приводят к полной инвалидности. Но видите, молодость творит чудеса: мальчик ходит на своих ногах.
«Опять мальчик!» — разозлился я.
Потом говорили другие. Я разбирал лишь отдельные фразы: «Кость вполне крепкая», «Да, но остеомиелит», «Укорочения конечности нет», «Рана, однако, не закрывается». Наконец начальник госпиталя Казаков велел подойти к столу.
— Лечащий врач просит предоставить тебе месячный отпуск с последующим медицинским переосвидетельствованием по месту жительства. Тебе понятно?
Еще бы не понятно! Месяц побуду дома! А больше и не надо. Увижу маму. Зайду к учителям в школу. А вдруг Зоя уже в Ашхабаде?
На крыльях радости я влетел в палату.
— Месяц отпуска! Еду домой!
Не в силах сдержать возбуждения, я делился новостью со всеми и с каждым. Даже рассказал Шарафу, когда выходил из столовой. Он оскалил зубы и быстро вырвал ложку из моих рук, видно, подумал, что я замыслил ее утащить. Но в тот день я любил всех, даже свирепого Шарафа.
— Не бойся, Шараф-ака, ложка мне не нужна. Еду домой, а дома у нас ложек много. Если хочешь, даже могу тебе прислать.
Возвратясь из столовой, я сел писать маме письмо: «А мы боялись, что меня не отпустят повидаться с тобой. Прошел комиссию, через неделю буду дома. Кого увидишь из наших, скажи».
Три дня я был на самой вершине счастья. На четвертый меня попросила зайти Анна Ефимовна. Я решил, что документы уже готовы, и пулей влетел в ординаторскую.
Анна Ефимовна пригласила сесть.
— Только ты не волнуйся, мой хороший. Нам не повезло. Решения госпитальных комиссий утверждаются в санитарном управлении округа. Всегда это было просто формальным актом. Но, на беду, приехала какая-то строгая проверка из Москвы. Посчитала, что госпитали делают раненым всякие поблажки, дают много отпусков. А мы чуть ли не на костылях выписываем в часть. Куда уж строже!
Я понял, что случилось непоправимое. Анна Ефимовна потянулась за папироской.
— Словом, твои дела вернулись с резолюцией: «Долечить на месте».
У меня потемнело в глазах, я чуть не заплакал.
— Как же так? Я уже написал маме. Она ждет.
— Ты увидишь свою маму. Обязательно увидишь, — только-то и могла сказать Анна Ефимовна.
Я вышел из ее кабинета с твердым убеждением, что наступила пора решительных действий. А то ведь из госпиталя, как нестроевика, и в самом деле направят писарем в штаб или определят ездовым, как Небензю!
Я вырвал чистый листок из своей образцово-показательной статистической тетрадки и сел писать заявление, как мне советовал Гетта, в штаб ВВС округа. Сообщил, кто я такой, чего добиваюсь. И уже на третий день стал ждать ответа. При каждом появлении в нашей палате библиотекарши Аллы Львовны, разносившей письма и газеты, я срывался навстречу:
— А мне есть?
Письма были, но только от мамы. Она все спрашивала: «Когда?» В последнем письме мама писала, что к ней заходил Василий Дроботов, выписавшийся из госпиталя. Кто же это такой? Ах да, ведь это мой попутчик, мы ехали с ним из Чкалова. Я действительно давал ему мамин адрес. Значит, тот эшелон действительно шел в Ашхабад. Эх, если бы не проклятый арбуз! Сколько времени был бы дома! Так вот Дроботов рассказал маме, как мы ехали в эшелоне, а потом сообщил, что домой, в блокадный Ленинград, не попадешь, решил подаваться к тетке в Уфу, а денег на билет и на пропитание нету… «Да что он плел! — вскипел я. — Дорога из госпиталя бесплатная, билет дают по воинскому требованию, питание — по продаттестату. Просто решил разжиться на бутылочку, на пивко…»
Но надо знать мою маму — наивную, доверчивую, всегда чуткую к чужой беде. Васька выступал перед маминым классом, рассказывал о Ленинграде, опять сокрушался, что не знает, как добраться до уфимской тетушки. Словом, класс собрал ему на дорогу четыреста рублей, да еще мама дала ему свою сотню. «Василий взял у меня твой адрес, обещал написать тебе в госпиталь». Жди, напишет!
Ответ из штаба пришел, когда я перестал его ждать, через месяц. В конверте была совсем маленькая записка: «Просьба зайти в управление учебных заведений округа. Майор Пигалев».
Я помчался к Анне Ефимовне, потрясая бумажкой: