А что ждет нас, всех вместе и каждого в отдельности?

Я все надеялся, что на утреннем обходе Анна Ефимовна мне наконец скажет: «Ну вот, собирайся на комиссию, а потом домой». Однажды она присела на краешек моей койки и стала пристально разглядывать на свет мой снимок.

— Дела идут неплохо, — сказала она, пряча снимок в конверт. — Мозоль окрепла, надо чистить кость.

— Чистить? Разве она у меня грязная?

Анна Ефимовна потрепала меня по щеке.

— В новом костном образовании гниют, не получая никакого питания, остатки старой кости. Маленькие такие осколочки. У тебя же остеомиелит. Если запустить, то можно и ноги лишиться…

И меня стали готовить к операции. Пока еще не врачи, а соседи по палате, все люди умудренные, побывавшие не один раз под хирургическим ножом. Давали советы, ободряли, успокаивали, что почти не больно.

— По-настоящему начинаешь чувствовать, когда наркоз отходит, — сказал Кульпин. — Но все ведь уже позади, не страшно, хуже не будет.

— А я полагаю, что во время операции надо что-нибудь веселенькое в голове держать, — посоветовал Гетта. — Ну, например, думать про ту козу, которая в стоге сена жила.

— Якобы жила, — уточнил Лепендин. — Это еще доказать надо!

Ощепков тут же ринулся в бой:

— Чего доказывать? Я же вам говорил, свояк видел. Брехать он не будет.

— Свояк-то не будет, — подбросил Семка Лепендин палку в давно потухший жостер.

— Так, значит, я брешу! — взъерепенился Ощепков.

И пошла эта коза опять скакать по палате на весь вечер от спорщика к спорщику…

А я ждал пятницы…

В пятницу Анна Ефимовна облачалась в синий халат, надевала марлевую маску, тонкие резиновые перчатки и бралась за дело. В «страшные двери» (так назвали двери операционной) заводили и заносили нашего брата. Трещали неправильно сросшиеся кости, удалялись безжизненные суставы, голень с бедром соединялись намертво, встык. Операционная сестра в эмалированном тазу, покрытом белой салфеткой, выносила отрезанные пальцы, кисти, стопы ног.

До «страшных дверей» меня провожали Павел Гетта и Семен Лепендин. Палатная сестра сделала мне укол морфия и дала выпить мензурку спирта. Но морфий и алкоголь ничуть не прибавили мне храбрости. У меня тряслись все поджилки, шел я очень медленно, оттягивая время, нервно облизывал пересохшие губы.

— Как зайдешь в «предбанник», не смотри по сторонам, там такое в шкафах лежит, страху не оберешься, — напутствовал Семен.

— Значит, вспоминай эту чертову козу, — шептал Павел. — А когда начнут тебя резать, я подкрадусь к «страшным дверям» и помекаю.

Взявшись за дверную скобу, я оглянулся. Сенька, балансируя на костылях, делал мне какие-то знаки. А Пашка, приложив к вискам указательные пальцы, изображал козу рогатую, ту самую, которая должна была сегодня облегчить мои операционные страдания.

Сразу же за порогом я попал в объятия операционной сестры Леси Николаевны, огромной, пышной, шумной женщины, ну просто гоголевская Солоха, эвакуированная по обстоятельствам военного времени из Диканьки в Ташкент.

— Чого зажурився? — зарокотала Солоха. — Такий гарний хлопец! А ну выше голову!

Я поднял глаза, но, вспомнив совет Семена Лепендина, тут же зажмурился. Увы, было поздно, я уже все увидел. Ужас сжал мое сердце. Я никак не мог оторваться от стеклянного шкафа, все полки которого были набиты плотницким инструментом, выполненным в медицинском варианте: блестящие пилы, молоточки, ножи, долота, буравчики, которые должны были кромсать уже не дерево, а человеческие кости и мясо. Рядом со шкафом под стеклянными крышками столов были разложены осколки снарядов с рваными краями, расплюснутые пули всех калибров, принятых в германской армии, обломок штыка, стабилизатор от мины… И весь этот импортный вторчермет был извлечен из грудных клеток, ягодиц, желудков, бедер тех, кто прошел через это чистилище раньше меня…

— Шо ты шукаешь? — раздался могучий голос операционной привратницы.

Не успел я опомниться, как остался только в нижней рубашке. Леся Николаевна густо смазала йодом ногу вокруг раны и распахнула дверь. У стола, подняв руки кверху, стояла Анна Ефимовна. В маске, в надвинутом на самые брови чепце, в синем халате, завязанном под самым подбородком, она казалась мне чужой, незнакомой. К тому же я очень стыдился своей наготы. Отводя глаза от Анны Ефимовны, я лег на операционный стол. Медсестра обхватила ногу длинным вафельным полотенцем и, держа за концы, крепко прижала ее к белоснежной простыне. Врач сделала несколько уколов вокруг раны, голень стала неметь. Прикосновение скальпеля отозвалось тупой, вполне терпимой болью, я почувствовал хруст, будто скалывался лед.

Дверь вдруг распахнулась, в комнату вошла высокая старуха, а с нею стайка девчонок в белых халатах. Медсестры? Откуда они взялись?

— А, студентки! — воскликнула Анна Ефимовна. — Опаздываете, дорогие, я уже оперирую.

Студентки! Чего их принесло именно сейчас? А я лежу голый! Теперь я не чувствовал никакой боли, я испытывал стыд. Мне казалось, что девчонки смотрят не на мою несчастную голень, а гораздо выше. Возможно, так оно и было. Я начал подвывать. От смущения, что ли? Или от того, что меня все-таки режут ножом? Пожалуй, от всего вместе. Стон был моей защитой от сорока девичьих глаз — голубых, карих, черных…

Руководительница практики стояла рядом с Анной Ефимовной и что-то объясняла своим студенткам. Я прислушался.

— Видите, девочки, сейчас у раненого отделяют надкостницу. Несмотря на обильное кровотечение, процесс совершенно безболезненный…

А я лежу и кричу. И бестактная старуха меня срамит! Самой-то когда-нибудь отделяли надкостницу? Наверное, при этом испытывала блаженство. Я взглянул на узбечку с топкими черненькими косичками, которая стояла ближе всех, и в уголках ее губ прочел едва сдерживаемую улыбку. Ну, конечно, думает: «Ему не больно, а он кричит».

Так как же быть? Конечно, можно стиснуть зубы. Но все подумают, что старуха права. Нет, буду стонать еще больше, тогда девчонки увидят, что их профессорша говорит неправду.

— Ой! — крикнул я на весь кабинет. И тут же под дверьми послышалось протяжное козлиное блеянье: «Me-e… ме-е… ме-е…»

Девичий хохот расколол стерильную настороженность операционной. Мне показалось, что скальпель даже чуть дрогнул в пальцах Анны Ефимовны.

— Что это за козлик завелся у нас в отделении?! — весело воскликнула она. По ее доброму тону я понял, что она не сердится.

Ну и Пашка, вот отмочил! Я представил себе Гетту, улепетывающего в этот миг от «страшных дверей», ухмыляющегося Лепендина, ожидающих моего возвращения в палату Ощепкова, Кульпина. Давящая тяжесть стыда исчезла, мне стало спокойно, тепло, и было уже, в сущности, наплевать на эту холодную старуху, которая видит, как человека режут ножом, а говорит, что ему не больно. Я теперь не очень стыдился этих девчонок, в глазах которых читал уже испуг и сострадание. А когда меня уносили, то настолько осмелел, что крикнул им, как старым знакомым:

— Всем общий привет, заходите в гости!

В палате ко мне кинулся Гетта:

— Меня слышали?

— Конечно, дружище! Ты не представляешь, как меня поддержал!

— Если будут у тебя еще операции, то всегда готов служить, — засмеялся Павел…

Анна Ефимовна сделает мне еще три операции, но козлиного меканья в его исполнении я больше не услышу…

Через пять дней Гетта выписывался. Он ушел на завтрак в больничном халате и шлепанцах, а вернулся эдаким соколом: хромовые сапоги гармошкой, комсоставский китель, диагоналевые бриджи, синяя суконная пилотка с голубой окантовкой. Совсем незнакомый человек, только улыбка его, Павлушкина. Стал укладывать свои пожитки в брезентовую парашютную сумку: круглое алюминиевое зеркальце из пилотской кабины У-2 (мечта механиков и мотористов), бритву «три ружья», кусок мыла и целую пачку легкого табака, дневную норму палаты, которую мы всегда дарили уходящему на дорогу. Потом Павел хитро подмигнул Сеньке Лепендину, тряхнул рукой, и из рукава, к нашему изумлению, вылетела ложка.