Возле распластанного на шинели Якова собрался наш маленький гарнизон. Непривычное спокойствие застыло на его пожелтевшем лице, и если бы не запекшаяся на губах кровь, можно было бы подумать, что он дремлет. Казалось, что все это очередная шутка «заместителя политрука по веселой части». Вот Яшка вскочит на ноги и крикнет: «А ведь здорово я вас всех разыграл!»
Ваня Чамкин бросился трясти Ревича за плечи:
— Яша, Яша, что с тобою?! Очнись!
Глухо, словно из пустоты, донесся голос Семеркина:
— Не надо, Ваня, не поможет. Он не ранен, он уже убит.
Миша Шаблин и Толя Фроловский осторожно, словно боясь причинить ему боль, накрывали Якова шинелью…
А бой громыхал. Пушка, которая разрушила наш дом, перенесла огонь дальше. Снаряды рвались в низине, куда прошлой ночью мы бегали к походной кухне за кашей. Ах вот оно в чем дело! На Плехановскую улицу выползала тридцатьчетверка. За нею держалась горстка наших солдат. Из развалин домов, из щелей, из сараев стали выбегать бойцы и присоединяться к идущим за танком.
— Вперед, ребята! — закричал политрук Парфенов. — Еще один рывок, и мы будем у «Электросигнала». А там направо, по проспекту Труда, улица 9 Января, мой дом!
Он поднялся первым. И вдруг покачнулся, как-то неловко упал, подломив под себя руку. Я подумал, что он зацепился за проволоку, которая торчала из канавы.
— Помочь встать, товарищ политрук? — Я протянул руку.
Парфенов бился в предсмертной агонии. На левой стороне гимнастерки, у нагрудного кармана, расплывалось красное пятно.
Все было кончено. Иван вынул из кармана политрука красную книжицу.
— Он велел мне сохранить партбилет, если его убьют, — сказал Чамкин. — Видишь, как получилось? Он чуть-чуть не дошел до своего завода…
Спустя много лет после войны я прошел этот путь, я тоже не смог это сделать в сорок втором. От места, где был убит политрук Парфенов, до заводской проходной я насчитал всего триста двадцать семь шагов.
Потом мы бежали за танком по обочине дороги, стреляя в окна красных домов и швыряя гранаты. И тут я увидел этого немца. Он прятался с автоматом за поваленным телеграфным столбом и, перекосив от злобы рот, целился прямо в меня. «Сейчас застрелит!» — только успел подумать я и очутился на земле. Попытался подняться — не смог. Острая боль обожгла ноги, и я сообразил, что ранен.
— Спокойно, ребята, я вижу, где засел этот гад! — крикнул Миша Шаблин, отстегивая гранату.
Столб огня поднял вражеского автоматчика вверх.
— Вот так-то оно будет лучше, — сказал Михаил.
Ребята оттащили меня с проезжей части улицы в огород, распороли ботинки, обрезали галифе выше колен, стали бинтовать ноги.
— Что там у меня видно? — спросил я, пересиливая боль.
— Ничего особенного, так себе, маленькая дырочка, — успокоил Чамкин. — Лежи здесь и жди нас. За тобой придем.
Они побежали догонять ушедший вперед танк. А я остался лежать в огороде и ждать. Я думал о маме. Я думал о Зое, вспоминал, как шли мы с нею по предрассветному Ашхабаду, возвращаясь с выпускного вечера, не зная, что уже началась война. Я думал о том, что та жизнь, в которой нас серьезно заботили тройка по диктанту или проигрыш в школьном шахматном турнире, навсегда закончилась здесь, на Плехановской улице, и если удастся вдруг уцелеть, то будет совсем другая жизнь, другие радости и печали.
Танк, за которым мы бежали, ушел и не возвращался. «Может, его уже подбили?», — страшился я. Ребят тоже не было видно. Я лежал на спине и глядел на солнце, но оно, казалось мне, стояло на месте. Это был самый долгий день в моей жизни…
Перед закатом неизвестно откуда взявшиеся артиллеристы выкатили на дорогу сорокапятку, сделали несколько выстрелов и оттянули орудие назад. Стрельба слышалась ближе. Пробежали два петеэровца, волоча длинное, как водопроводная труба, ружье. Промчался на коне какой-то капитан, совсем плохо державшийся в седле, крикнул, что надо всем отходить назад, фашисты отбили рощу Фигурную. Пожилой солдат склонился надо мной и сказал, с трудом переводя дыхание:
— Здесь нельзя оставаться, наших никого нет.
Он снял свой пояс. Я ухватил рукой. Солдат попытался тянуть меня волоком, но это и мне и ему оказалось не под силу. Я отпустил ремень. Солдат скрутил цигарку из своей махорки, выбил искру кресалом, протянул мне тлевший фитиль. Я увидел его сухие, обветренные губы, впавшие щеки, поросшие густой щетиной, и печальные голубые глаза, полные сострадания.
С воем разорвалась мина, обдав нас сухими комьями земли. Солдат пригнулся и побежал.
На горящие кварталы Воронежа опускалась ночь…
ГЛАВА ВОСЬМАЯ, ЗАПИСЬ ВОСЬМАЯ…
«Находился на излечении в эвакогоспиталях гг. Чкалов, Ташкент.
Июль 1942 — апрель 1943».
Из огня меня выносила мама… Ее тревожный голос вырвал меня из свинцовой тяжести небытия, и, очнувшись, я понял, что все еще лежу в огороде, пахнувшем не душистой укропной свежестью, а горьким пороховым дымом, стелившимся по земле.
Мама меня искала, звала. Но как ты оказалась здесь, мама? От кого узнала, что на этом самом месте я был ранен несколько часов назад?
Голос мамы приближался. Она говорила что-то такое ласковое, родное, и на душе становилось спокойнее, теплее. Но самих слов я не мог разобрать. Ни одного. Мама, не надо так громко. Мы тут не одни. Рядом немцы. Смотри! В чуткой тишине крякнула ракетница, и в небе распустился яркий сноп света. Ломаные линии, возникнув, испуганно заметались по земле, легкий ветерок раскачивал в вышине парашют ракеты, осветившей местность, где под вечер закончился бой.
Я увидел опять бревно с пасынком, за которым тогда сидел автоматчик, развалины кирпичного дома, от которого уходил в огород узкий ход сообщения. Над ним чернел силуэт, подорванного танка, распустивший по земле гусеницу, как нерадивый солдат обмотку. Повсюду валялись страшные орудия смерти вперемешку с предметами мирного домашнего быта, обычная картина уличных боев, — вспоротый матрас, искореженный станок «максима», расколотая икона, кухонный шкафчик без ножек, разбросанные там и сям автоматные диски, штыки, цинковое корыто, паутина оборванных проводов, немецкая каска, напяленная каким-то шутником на руль детского трехколесного велосипеда…
Качающийся факел все ниже, светящийся круг все уже, и вот дрожащие тени, растянувшись до сказочных размеров, ушли в ночь. На небе вновь замерцали звезды, которые сквозь клубящийся дым пожарища казались мохнатыми…
Положи мне что-нибудь под голову, мама, мне очень тяжело лежать. Откуда такая боль? Она не только во мне, она вокруг. Чтобы ушла боль, мелькнуло в голове, надо погасить колючие звезды в небе, и я опять погрузился в вязкую жижу асфальтового бреда.
Под утро я опять услышал голоса. Немцы! Я так и знал, что они придут. Раз — и конец! Ну и пусть. Зато не будет этой безумной боли. Что ж, наступают моменты, когда смерть кажется заманчивей жизни. На том свете у меня уже больше друзей, чем на этом.
— Смотрите, он здесь! — вдруг узнал я голос Ивана Чамкина.
С ним Толя Фроловский, Миша Шаблин. Спасибо тебе, мама! Ты позвала моих верных товарищей, они не оставят меня в беде!
Но мама уже исчезла. Она будет не раз являться ко мне в беспамятном полумраке санитарных летучек, в белом безмолвии послеоперационных палат.
Надо мною склонилось зеленое лицо Чамкина.
— Обшарили все вокруг, насилу нашли. Когда тебя оттащили с дороги, приметили разбитый кирпичный дом. А тут все разбитые.
— Как будем его брать? — спросил Толик.
— Между немецкими позициями протащим волоком, а там возьмем на руки. Надо б найти широкую доску, легче тащить.
Миша Шаблин отполз в сторону.
— Есть хорошее цинковое корыто, — доложил он из темноты.
— Корыто? — удивился Толик. Ему стало смешно. — Такого большого — и в корыте!