— Ты должен согласиться, — сказал он и, как бы убеждая меня, что вопрос уже решился, добавил: — Не забудь свой арбуз!

— Да пошел он к дьяволу! — огрызнулся я. — Кушай сам! — Но тут же почувствовал, что незаслуженно груб с товарищем, и изменил тон: — Ну, ладно, Василий. Спасибо тебе за дружбу. Будешь в Ашхабаде, забеги к моей маме. Вот адрес…

Седенькая докторша погладила меня по щеке.

— Умница! Перестал капризничать. Полежишь, подлечишься, а потом домой. Вот тогда-то и оценишь, как я была права…

Добрая женщина оказалась права лишь в одном: в Ашхабад тогда бы я не доехал. Все остальное случилось иначе. В госпитале я пролежал еще семь месяцев и после этого домой так и не попал.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ, ЗАПИСЬ ДЕВЯТАЯ…

«Медицинской комиссией признан не годным к строевой

службе и выписан из госпиталя в часть. Апрель 1943 г.»

А дома меня заждалась мама…

«Вижу во сне, что ты открываешь калитку, идешь по двору, заходишь в комнату… К твоему приезду я прикоплю продуктов из своего пайка. По карточкам дают не так уж мало: муку, хлопковое масло, сахар, крупы, американский яичный порошок…»

Душою я давно был дома. Сто раз в мыслях выходил из поезда на ашхабадском вокзале и, помня наш давнишний уговор с Яшкой Ревичем и Люськой Сукневым, опускался на колени, целовал асфальт…

Мечты, мечты… Но что я мог поделать? Четвертый месяц я недвижно лежал на спине. Ни повернуться, ни привстать. Левая нога на «зенитке» — сложной установке с грузом, не позволяющим ноге укоротиться. На спине — саднящие пролежни. Спать — мучение. Мыться — мучение. Есть — тоже мучение. Тарелку ставят на грудь, попробуй дотяни ложку до рта, не расплескав супа. Да еще в этом положении пища никак не проходит в горло. Через день — переливание крови. Через десять — перевязка. Приходят санитары, перекладывают с кровати на носилки, несут в операционную, с носилок кладут на стол. Потом со стола снова на носилки, с носилок опять на кровать…

«Можно приехать тебя навестить?» — спрашивала мама. «Не надо, — отвечал я. — Зачем тебе мучиться в поезде столько дней? Да и как ты бросишь своих учеников в разгар учебного года? Анна Ефимовна, заведующая отделением и лечащий врач нашей палаты, обещает меня скоро отпустить домой».

Так же как и седенький врач из эшелона, Анна Ефимовна была убеждена, что другого пути у меня нет.

— Вернешься, поступишь в институт, — говорила она мне. — Кем ты хочешь быть?

— Тем, кем есть. Военным летчиком. Только сначала хотел бы заехать домой хоть ненадолго.

Анна Ефимовна качала головой:

— С таким ранением, как у тебя, в армию вообще не возвращаются.

Ко мне она относилась с трогательным вниманием, я был самым молодым в отделении, мне не исполнилось еще и девятнадцати. И другие врачи, сестры, нянечки тоже старались меня приласкать, как ребенка. Это возмущало: разве я не такой же солдат, как и все? Зачем же мне норовят налить лишний стакан компота, затеять сюсюкающий детсадовский разговор: «А мама у тебя есть? А папа есть?»

Но на Анну Ефимовну я не обижался. Во-первых, она была очень добрая, а во-вторых, очень красивая. Правда, курила слишком много, и голубые глаза были всегда печальными. Наш госпиталь был эвакуирован из Каменец-Подольского, в этом городе у Анны Ефимовны остались родители и дочь. Что сталось с ними, она не знала. Но всю свою любовь сейчас она отдавала нам.

В нашей палате лежало четырнадцать тяжелораненых: с царапинами так далеко от фронта не увозили. Люди менялись в палате медленно, лежали по полгода, а то и больше. Как-то я вспомнил нашего школьного математика Володю Куклина, взял карандаш и провел подсчеты. В палате лежали младший лейтенант, старшина, три сержанта, девять рядовых. Кавалерист, танкист, авиатор, сапер, связист, двое артиллеристов, семь пехотинцев. Средний возраст — тридцать один год, трем — до двадцати, четырем — за сорок. У пятерых родные места были под немцем, после госпиталя деваться им пока было некуда. Лишь двое-трое могут потом продолжать службу, остальные будут списаны в инвалиды. Шестеро ранены осколками, столько же получили пулевые ранения, одного проткнули штыком в рукопашном бою, и один напоролся на мину. На всех приходилось двадцать две ноги и двадцать четыре руки, только у пятерых был полный комплект своих конечностей…

Наверное, это была типичная палата типичного тылового ортопедического эвакогоспиталя образца второй половины сорок второго года.

Староста палаты и ее старожил Федор Кульпин, ротный санинструктор, лежал у дверей. Не вставал вот уже девять месяцев, был ранен осколком в таз, кости срастались плохо. До армии работал на фабрике валяной обуви в Горьковской области, и хотя имел лишь начальное образование, многого достиг самоучкой, обладал живым умом, к его мнению прислушивались. И не только соседи по палате. К Федору Ивановичу то и дело заходили за советом сестры, санитарки, кухонные работники. Проблем у них, в большинстве своем эвакуированных и живущих трудно, было немало. Библиотекарша Алла Львовна давала свежую газету прежде всего Кульпину, он читал нам сводку Совинформбюро и наиболее интересные заметки по своему выбору.

Иногда я замечал, что Федор Иванович брал листок бумаги, писал несколько слов, зачеркивал, смотрел на потолок, что-то нашептывал, писал снова.

— Стихи сочиняете? — спросил я.

— Откуда знаешь? Подглядывал?

— Нет, просто вижу, что вы испытываете муки творчества.

Кульпин пристально посмотрел на меня и, убедившись, что я не подшучиваю над ним, признался:

— Вот, приходится. Раз уж взялся за гуж. Когда уходил в армию, сидели мы напослед с моей Клавушкой. Вспомнила она, как в двадцать девятом, перед женитьбой, написал я ей любовное признание в стихах. И говорит: «Способен ли ты, Федюша, на такие же чувства?» Я и пообещал ей писать из армии письма только в стихах. И слово пока держу. Но чувствую, выдыхаюсь. С рифмами тут, в госпитале, трудновато. Хочу написать о последней операции, а как вложить в поэтическую строку такое выражение, как «резекция коленного сустава»?

— «Резекция коленного сустава» очень хорошо рифмуется со словом «Клава», — подсказал сержант Павел Гетта, стрелок-радист с СБ.

К Павлу я относился с особым уважением: хоть он и не летчик, но летал в бой, был ранен в небе. Я ему рассказал о себе. Он меня обнадежил, сказал, что в авиацию вернуться будет не так уж сложно, летного состава постоянно не хватает в боевых полках.

Пашка в ту пору был единственным ходячим в палате. А по законам госпитального братства его руки и ноги были руками и ногами всех остальных. И дел ему хватало на весь день. Разделить суточную норму табака на четырнадцать кучек, разнести курцам. Передать газету. Прикурить. Подложить подушку. Накрыть одеялом. Позвать сестру. Отворить форточку. Включить свет. Подложить одеяло. Подать «утку», если занята няня.

Вскоре поднялся с койки и Сеня Лепендин, сапер, поваренок из ресторана со станции Сасово. На поле боя провалялся долго, получил газовую гангрену. В санбате исполосовали ему ногу до самых костей, но задушить гангрену воздухом так и не удалось. Анна Ефимовна отняла Лепендину правую ногу выше колена. Он долго отходил после общего наркоза, кричал в бреду:

— Всю ногу отрезали, а пальцы оставили! Они горят, как в печи. Отрежьте их тоже! Унесите! Все равно им не на чем держаться…

— Вот и у меня так было, — сочувствовал Алексей Саввич Ощепков, колхозник из-под Великих Лук. — Шут его знает, почему болят пальцы, когда всю ногу оттяпают. Вот у нас в деревне жила вдова Глафира Григорьевна, ну такая, доложу я вам, проказница…

Что общего находил он между проказами вдовы Глафиры и ампутацией ног, ответить было невозможно. Ощепков обладал способностью рассказывать весь вечер всякие нелепые бывальщины и явные небылицы, которые поначалу у меня вызывали раздражение, но постепенно я к ним привык и стал считать их даже забавными. Доложив нам о вдове Глафире, которая охотно принимала у себя заезжего заготовителя клюквы, Ощепков тут же вспоминал, что в соседней деревне под Новый год при весьма странных обстоятельствах пропала коза.