Я неожиданно стал героем дня. О моем подвиге бабушка рассказала вернувшимся с работы дяде Володе и тете Агнессе. Сестричка Юлька смотрела на меня восторженными глазами: еще бы, нашел бабушкину брошь!.. Как это было давно! Десять лет назад…

Теперь, когда я внезапно возник на пороге в военной форме, бабушка чуть не лишилась чувств. Она резко вскочила с диванчика, у нее закружилась голова. Бабушка оперлась на край старинного резного буфета. Я успел обхватить ее за плечи, помог сесть.

— Тебя уже гонят на войну?! — испуганно воскликнула старушка.

— Почему гонят? Сам еду.

— Сам? — удивилась старушка. — А помнишь Витьку, за которым ты погнался, когда нашел у ворот мою брошку? Пришло извещение: убит.

— Как же, помню Витьку, — вздохнул я и тут же заметил, что на платье бабушки нет дедушкиного подарка.

— А где брошь?

Старушка ответила не сразу.

— Пришлось продать. И уже проели. Знаешь, какие теперь цены на базаре? Буханка хлеба — триста рублей, одно яйцо — десять. Кстати, ты хочешь есть?

Я хотел, но, услышав о таких ценах, отказался.

— Да ты не беспокойся, — сказала бабушка. — Это я так, к слову. Живем пока не хуже других. У твоих дяди и тети карточки рабочих. Мы с Юлькой получаем как иждивенцы. Сейчас разогрею борщ.

Бабушка всегда стряпала великолепно, теперь же ее обед вообще показался мне королевским. Я ел борщ и разглядывал бабушку. Она не менялась с тех самых пор, как я ее помню. Возможно, тогда я просто не улавливал разницы между пятидесятилетними и шестидесятилетними— все люди старше сорока казались мне безнадежными стариками.

Я быстро опустошил миску, обглодал две маслины и проглотил косточки (бабушка считала, что косточки маслин нужно обязательно проглатывать, это полезно). С такой же скоростью умял тарелку гороха с бараньим салом.

— Наелся? — спросила бабушка.

— Наелся, — соврал я.

Она принялась убирать посуду.

— Ты, может быть, приляжешь на дорогу? Сейчас с работы приедут дядя и тетя. Юлька прибежит с вечерних занятий. Тогда чаю попьем.

Я взглянул на огромные напольные часы с кукушкой, которые помнил с детства, и заторопился: стрелки показывали четверть восьмого.

— Подходит мой срок. Через сорок минут я должен быть в эшелоне. Пора ехать.

— Все будут огорчены, особенно Юля. — Бабушка заплакала.

— Я очень бы хотел повидать дядю, тетю, сестричку. Но эшелон уйдет, меня объявят дезертиром.

Бабушка сунула мне в карман баночку алычового варенья, проводила до трамвайной остановки, перекрестила, поцеловала в лоб.

— Ты уж там поберегись, не лезь самый первый, подожди других, — сказала она и опять заплакала.

По вокзальной площади болтались наши курсанты. Состав все еще стоял в тупике, и никто не знал, когда мы тронемся.

Меня с нетерпением ожидал Витька Шаповалов. Он забрался на верхнюю полку вагона, оглянулся по сторонам, заговорщически подмигнул и достал из-под сложенной шинели бутылку водки. На этикетке были изображены пшеничные колоски. Я вспомнил, что такую водку пил отец, когда еще жил с нами.

— Откуда разжился? — с деланным интересом спросил я. К водке я был абсолютно равнодушен.

Оказывается, у нашего вагона тоже появлялись барыги-скупщики.

— Продал свое гражданское шмутье, — сообщил Виктор. — На кой ляд оно теперь мне сдалось! — добавил он, как бы сам себя утешая. — Сплошная обуза. Таскай за собой да гляди, чтоб не украли.

Мы выпили по полкружки, закусили бабушкиным алычовым вареньем.

— Ну как? — спросил Витька, — Нравится? А я тут запасся еще одной бутылкой. Дорога ведь не близкая, а дальше все будет еще дороже. — Он пошарил под шинелью рукой, достал еще один сосуд с пшеничной наклейкой. — Спрячь-ка ее у себя.

Я потянулся к своему портфелю — он был пуст.

Витька помолчал, как бы изучая мою реакцию, и, убедившись, что я не возмущаюсь, сказал:

— Думаю, что ты не обидишься. Так уж получилось. Заодно со своим барахлишком я махнул и твое. За все запросил тысячу рублей. Дали не глядя восемьсот. И по рукам. Хорошо я спроворил это дельце, не правда ли?

— Не так чтоб уж очень, — ответил я, наслышанный от бабушки о нынешних ценах. — За все должны были дать, наверное, тысячи три, не меньше.

— Да быть не может! — озадаченно присвистнул Виктор. — Но откуда нам было знать в закрытом военном гарнизоне о движении цен на гражданском рынке? Тебе жаль шмоток?

— Ничуть, — вполне искренне ответил я. — Ты прав, сколько нам еще таскаться с барахлом!

— Правильно! — воспрянул духом Виктор. — Давай еще возьмем по восемь капель.

Я отказался. Виктор налил себе.

— Во время войны цены на шмотки растут, на человеческие жизни падают, — философствовал Виктор. — Я читал в каком-то научном журнале, что стоимость материалов, из которых состоит человек — вода, кальций, железо, минеральные соли и прочая химическая номенклатура, — составляет что-то около двугривенного. Ну а в военное время, когда все девальвируется, цена человеческой жизни падает даже ниже ее химической себестоимости. Так чего же нам тужить о шмотках?

В десять вечера передали по вагонам, что сейчас тронемся. Начались бесконечные маневры: толчки, остановки, лязганье буферов, крики железнодорожных рабочих. Только ночью эшелон вырвался на оперативный простор.

Еще в Намангане ребята разместились по вагонам и купе, собираясь земляческими компаниями или прежними летными экипажами. Наше отделение было дружным, мы заняли купе с боковыми полками, негласно признавая старшинство сержанта Александровского.

Продуктов нам не выдавали, на крупных станциях были созданы вместительные столовые, в которых кормили проезжающие на фронт эшелоны. Обслуживали быстро, четко: бачок первого и кастрюля второго на десять человек. Только меню было уныло-однообразным: суп из горохового концентрата да каша из пшенного.

— Хорошо Борису Семеркину, воспитан человек на постной пище, — все пытался шутить Яшка Ревич. — А каково нам!

Впрочем, Борька мечтал о свиной котлете не меньше других.

А в разговорах мы по-прежнему обращались к нашей запутанной военной судьбе.

— Прошли четыре училища и двенадцать коридоров, — вздыхал Чурыгин. — Летчиков из нас не получилось. Авиамехаников не вышло. До командиров минометных взводов неделю не дотянули.

— Не понимаю, чем народ у нас недоволен, — с подковыркой отвечал Чамкин. — В пехотном на мандатной комиссии все рвались на фронт рядовыми бойцами. А когда командование удовлетворило вашу просьбу, опять слышится непонятный ропот. На вас просто не угодишь.

За городом Уральском кончался Казахстан, начиналась Россия. Непривычно ранние рассветы быстро гасили звезды в холодном небе, за окнами вагонов кружили перелески, под мостами бурлили полноводные весенние реки.

На остановках к эшелонам выходили крестьянки из окрестных деревень, возникали шумные базары. Цены на яйца, молоко, хлеб были уже солидные. Но еще охотнее денег в уплату за съестное брали соль, спички, мыло, чай. Особый интерес у хозяек вызывали вафельное полотенца, портянки, белье. Витька, взяв меня в компаньоны, отправился торговать шерстяные носки, которые прислала ему в посылке мать.

— Зачем сейчас шерсть? — усмехнулся Шаповалов. — На дворе скоро лето, а до зимы доживем, найдем, чем согреться.

Толстая молодуха в солдатской телогрейке, с хитринкой в глазах, громко кричала:

— Вот кому горячих щей со щековиной!

Перед нею на захваченной из дома табуретке стоял дымящийся котелок, издававший густой мясной дух, рядом были разложены миски, деревянные ложки, ломти пышного хлеба и даже соль в солонке — просто походный пищеблок. Толстуха налила нам по миске наваристых щей, отделила два ломтя хлеба и, тревожно оглянувшись по сторонам, проворно сунула за пазуху Витькины носки.

— Чаво пуфаетесь? — прошамкал Виктор, перекатывая на языке обжигающе-горячую картофелину.

— Да милиционера, будь он неладен! Гоняет баб от поездов, торговлишке мешает. А какая у нас торговлишка? Котелок щец! Правда, в последнее время поутих наш Гаврилыч. Сказывают, что на какой-то станции стоял эшелон с краснофлотцами. Матросики покупали кое-что у женщин, когда подошел милиционер и стал придираться к бабам. И то продавать нельзя, и это запрещается. Матросы на него зашумели: дескать, ты, дармоед, застрял в тылу да горло дерешь, с солдатками воюя! Затащили горластого в вагон, напялили на него полосатую морскую тельняшку, а милицейскую форму в окно выбросили. И записочку жене написали: «Не горюй, Марфа, подался я на фронт в добровольном порядке. Ничего, авось с матросиками не пропаду». Сначала, говорят люди, милиционер переживал, домой просился, а попал на позиции, развоевался, даже медаль получил…