— Жив, — сказал он. — Пока жив. Тяжелая контузия. Видно, где-то совсем рядом разорвался снаряд…
Всеволод был совсем плох. Из его носа, рта, ушей стекали алые струйки крови.
Когда я забрался в кабину, то всюду увидел кровь. Бурые пятна расползлись по полу, застыли капельками на холодной стали турели, на створках металлических ворот, отделяющих кабину стрелка от хвостовой части фюзеляжа. Я почему-то подумал, что если меня тоже ранят, то трудно будет разобрать, где чья кровь.
Клевцов опробовал мотор, вырулил на взлетную полосу, прибавил обороты. Штурмовик встрепенулся, как расстреноженный боевой конь, набрал силу и помчался вперед, подскакивая на обледенелых кочках. Еще мгновение, и машина, оторвав от земли свое гладкое тело, взмыла вверх — догонять группу, которую ведущий комэск Кучумов выстраивал пеленгом над аэродромом.
«Только бы не опозориться в первом же вылете, только б не подпустить „мессершмитт“!» — больше ни о чем я и не думал. Левой рукой вцепился в ручку турели, правым плечом прижал к щеке тело крупнокалиберного пулемета. Но почему так режет глаза? Потоки воздуха, завихряясь, врывались под фонарь, поднимали всякий сор с пола кабины, швырялись в лицо, выбивая из глаз слезу. Я не мог различить ни земли, ни неба. А вдруг появятся «мессера»? Как их углядеть, как в них стрелять? А ведь в Фергане в летной школе ничего похожего не было, я летал совершенно спокойно. Да что там, были другие ветры, другие скорости? И вдруг меня осенило: тогда же я летал в очках! Тьфу, черт возьми, так очки у меня на лбу, вот растяпа! Расскажешь ребятам — засмеют…
Впрочем, я догадался опустить очки, когда уже ударили зенитки.
Сначала снаряды рвались левее. Но вот белые клочковатые шапки появились правее, выше, выглянули из-под хвоста самолета. Со всех сторон к нам подступала сплошная стена расколотого и расплавленного металла. Казалось просто чудом, что в небе еще оставалось непораженное пространство, где можно было продолжать полет. А я ничем не мог помочь летчику, мой пулемет молчал, стрелять было не по кому.
Пытаясь сбить с толку зенитчиков, спутать их расчеты, Клевцов то проваливал машину вниз, то ставил на хвост, то сваливал набок. Лейтенант тяжело и прерывисто дышал, я слышал неясные хриплые звуки в наушниках шлемофона. Потом донесся сухой треск, наверное, он сглотнул слюну.
— Заходим на цель! — услышал я голос лейтенанта.
Меня крепко прижало к ремню, руки, ноги, голова налились чугуном. Я подумал, что если сейчас появятся истребители, то невозможно будет повернуть турель.
Истребители не заставили себя долго ждать. Шесть тупорылых незнакомцев мирно прошли стороною, не обращая на нас никакого внимания. «Наверное, „Лавочкины“», — решил я. Истребители скрылись за грозовой тучей, но тут же я увидел их снова. Набрав высоту, они начали стремительно приближаться. В перекрестие оптического прицела я поймал ближний истребитель. Стрелять? А вдруг свой? Что делать? На раздумья — секунды!
В небе раскрылась красная ракета. Ее выпустил стрелок соседнего «ила» Николай Календа, тот самый, который притащил меня в полк. Еще на земле он обещал подать мне сигнал, как только появится враг. Значит, это вовсе не «лавочкины», а «фокке-вульфы». Я выпустил длинную очередь. Фашист не испугался, не отвернул. Я заметил, что на плоскостях «фоккера» замигал красный огонек, и понял, что он стреляет в меня из своих пушек и пулеметов.
…А по полевым почтам меня искала мама. А я молчал. И что скажешь? Поймет она меня или осудит? Да кто я теперь есть на самом деле? Патриот? Доброволец? Или, быть может, дезертир, как меня, наверное, числят в моем БАО?
Все вышло случайно, вроде бы само собой. Под Белой Церковью наш БАО обеспечивал боевую работу штурмового авиаполка из корпуса генерала Н. П. Каманина. У «илов» была горячая пора: они летали по нескольку раз громить фашистскую группировку, окруженную под Корсунь-Шевченковским. На аэродроме я видел летчиков, вернувшихся только что из боя. Я искренне завидовал им: они делали настоящее дело. А у меня тянулись унылые тыловые будни: сидение за зенитным пулеметом у кромки летного поля, строевые занятия с нестроевым охранным взводом, от которых меня так и не освободили, хождение в караул…
Как-то под вечер в караульном помещении появился наш начальник штаба лейтенант Сомов, с ним два незнакомых человека, потом оказалось, что один из них адъютант командира штурмового авиаполка, а другой — воздушный стрелок по фамилии Календа.
— Примите арестованного, товарищ караульный начальник, — сказал мне Сомов. — За драку в столовой сержант Календа от самого командира полка получил пять суток строгой гауптвахты. А поскольку в полку таковой не имеется, его прислали к нам.
У нас тоже не было никакой гауптвахты, я не смог припомнить случая, чтобы в БАО кого-нибудь сажали под арест.
— Где же держать арестованного? — спросил я.
Адъютант невесело вздохнул:
— Командиру полка и горя мало. Сказал — посадить, и все. А тут выкручивайся как знаешь! Не отменять же приказ майора, не вести же сержанта назад!
— Он может сидеть прямо тут, в караульном помещении, — сообразил лейтенант Сомов. — Куда, в самом деле, его девать?
— А это выход! — обрадовался адъютант. — Отберите у него пояс, товарищ начальник караула. И пусть сидит здесь, под вашим наблюдением.
Сержант Календа, слушавший весь этот разговор с чувством брезгливой скуки, будто речь шла вовсе не о нем, подал наконец голос:
— Я-то здесь при чем? Приказ командира — закон для подчиненного. Аксенов говорит: «Календа, тащи сюда этого жулика начпрода». Я притащил. Потом мой летчик говорит: «Хватит, отпусти!» Я отпустил.
— А пихать начпрода коленкой под задницу тебе тоже Аксенов приказал? — спросил адъютант с ехидцей. — А писать ему на лысине всякие гадости химическим карандашом тебя тоже летчик надоумил?
Вот оно в чем дело! От кого-то я уже слышал, что летчики побили нашего начпрода, толстяка Беклемашева. Унижение заносчивого интенданта, мнившего себя самой значительной фигурой во всем БАО, вызвало во мне чувство злорадства. Редко евший в ту пору досыта, я ненавидел всех, вкушавших от чужих порций и норм: продавцов военторга, кладовщиков, заведующих столовыми, прочих продовольственных начальников. Я посмотрел на Календу с уважением. Адъютант перехватил мой взгляд, насторожился.
— Чтоб никаких поблажек! — предупредил он. — Никакого панибратства! На прогулку — под ружьем! За нуждой — тоже под ружьем. А появятся тут всякие дружки-приятели — гнать взашей!
Адъютант, сопровождаемый Сомовым, удалился, весьма довольный, что, сплавив проказника Календу на мое попечение, выполнил приказ командира полка.
— Отворите мне темницу, дайте мне сиянье дня! — крикнул вслед офицерам Календа и разочарованно махнул рукой. — Ведь и вы не отворите, гражданин караульный начальник; полагаю, что на весь срок своего затворничества называть вас товарищем не имею права.
Голос Календы, звонкий, высокий, почти женский, никак не вязался со всем его обликом. А был он могуч, кряжист, широк в плечах, еще шире в бедрах, огромная голова сидела на очень короткой шее, нос картошкой, толстые губы, узкие глаза с хитрецой.
Щуплый Чекурский, мой постоянный разводящий, из дальнего угла наблюдавший за явлением сердитых гостей в караульное помещение, теперь осмелел. Он осторожно подошел к верзиле Календе и, глядя на него снизу вверх, спросил с напускной важностью:
— Не могли бы вы, сержант, проинформировать, что, собственно, произошло в столовой? Сейчас вы находитесь под нашим наблюдением, и караул должен быть в курсе дела. Между тем болтают разное.
— Болтают, — подтвердил воздушный стрелок, грузно опускаясь на табурет. Даже теперь, сидящий, он был на голову выше Чекурского. — Сам адъютант командира полка при вас заявил, что я хотел на лысине вашего толстяка срамное слово написать. А откуда он знает, что я хотел написать, если я ничего не написал? Что он, мои мысли читать научился? Не отрицаю, дал я начпроду пять пинков под задницу. За то, что он прятал от летчиков колбасу и сухофрукты. Причем, заметьте, имел на то прямое указание своего командира лейтенанта Аксенова. Но сердце, друзья, не камень, и мое в том числе. Когда начпрод стал пищать и извиняться, жалко мне его стало, черта старого. Вот я и решил нарисовать на его макушке волосы, поскольку он оказался совсем лысым.